— М-м… Боюсь, не очень, — честно призналась Беатрис.
— Привыкнешь, ничего. Это только кажется сложным в первый день. Я в первый день ревела, не веришь? Тебе не советую, а то глазки покраснеют. Ты не собиралась сегодня работать?
— Нет, почему, собиралась. А что?
— Я имею в виду твой костюм.
Беатрис вскинула брови: а что с ее костюмом?
— Слишком нарядно, детка, даже не то что слишком нарядно, а слишком по-вечернему. В таком можно идти на коктейль-парти, а не на работу. На службе девушка должна быть одета со вкусом, но прежде всего удобно. Какая-нибудь блузка, широкая юбка, потом туфли на таком высоком каблуке не годятся, — тебе придется много ходить, то в трибуналы, то еще куда-нибудь. У тебя есть низкие или хотя бы на английском каблуке — спортивные? Лучше всего именно спортивный стиль, особенно к твоей фигуре. Покажи-ка ногти… Правильно. Длинных при нашей работе носить нельзя. А вот губы… Ты что, вообще не красишь?
— Зачем? — с легкой обидой в голосе спросила Беатрис. — Мне кажется, они у меня вовсе не бледные…
— Да не в том дело, детка! Секретарша с ненакрашенными губами выглядит неряхой, которая не успела привести себя в порядок. Если не хочешь ярче, то купи помаду тона «скарлет юниор» — запиши, а то забудешь. Это как раз самый подходящий тон для очень молоденьких темных шатенок с твоим цветом лица. Накрашенные губы иначе блестят, пойми ты. А чулки?
Она бесцеремонно сдвинула юбку Беатрис выше колена и нагнулась, разглядывая чулок. Беатрис покраснела.
— Ты сошла с ума… Пятнадцать денье! — воскликнула Хелли. — Это же вечерние чулки, Дора! Днем, на службе, нужно носить чулки в сорок, в крайнем случае тридцать денье. Но не пятнадцать, праведное небо! Лучше всего сорок — они, кстати, и прочнее, а эта паутинка полезет завтра же. А летом вообще лучше без чулок, я никогда их не ношу… Ну ничего, со всеми этими мелочами ты освоишься. И с работой тоже, я надеюсь.
С работой Беатрис действительно освоилась, и гораздо скорее, чем ожидала. Первого января в судах начались летние каникулы, юридическая жизнь замерла, и Беатрис попала в удачное время — никакой спешки не было, ее патрон занимался лишь подготовкой некоторых дел к предстоящим сессиям. Беатрис приезжала в контору к десяти или половине одиннадцатого, вскрывала письма, раскладывала их по папкам, печатала какую-нибудь бумагу, с трудом разбирая каракули Мак-Миллана. В час она уходила обедать, возвращалась к двум, обычно почти одновременно с патроном, который никогда не приезжал по утрам. Иногда он приводил с собой какого-нибудь клиента, и ей приходилось стенографировать, или диктовал письма, пыхтя и расхаживая по кабинету в своем старом, обсыпанном пеплом пиджаке с висящими на ниточках пуговицами. Однажды Беатрис попросила его снять пиджак и пришила пуговицы все до одной, но через неделю они снова болтались, — только после этого, изумившись, она заметила привычку патрона крутить собственные пуговицы, слушая пространные разглагольствования очередного клиента. Часто ей приходилось ходить по городу со всякими поручениями, и это было самым приятным — на улицах, в озабоченной толпе прохожих чувствовать себя занятой и деловой — никогда не испытанное до сих пор чувство, которое придавало ей вес в собственных глазах. Она научилась, прибежав в банк за полчаса до прекращения операций, занять несколько очередей сразу в разных окошках, чтобы успеть купить гербовые марки в одной кассе, взять нужные формуляры в другой и, заполнив их, успеть сдать в третью. Первые дни ездила обедать домой, но это отнимало много времени, и она начала отваживаться на посещение закусочных, после нескольких неудачных опытов облюбовав «Голландскую хижину» на Коррьентес, недорогую, очень чистую и известную своим быстрым обслуживанием, к тому же расположенную совсем близко от конторы — всего две остановки метро.
Доктор Альварадо, вернувшийся из Кордовы в середине января, нашел дочь сильно изменившейся к лучшему. Дора стала более живой, повеселела, от ее прежних настроений — по крайней мере, внешне — ничего не осталось.
Возвращаясь домой около пяти, она с аппетитом набрасывалась на еду и рассказывала о дневных происшествиях, заявляя, что только теперь стала понимать, что такое отдых.
— И вообще мне непонятно, почему, собственно, труд считается проклятием и всякий непременно стремится к тому, чтобы ничего не делать, — говорила Беатрис, — я работаю с удовольствием, какое же это проклятие?
Она отправила Фрэнку два восторженных письма, где писала главным образом о своей любви и о своей работе, и спрашивала, не будет ли он против, если и в Штатах она первое время тоже будет работать, — только первое время, пока позволят обстоятельства?
Патроном своим Беатрис тоже была довольна, несмотря на его феноменальную скупость, которая изумила ее в первую же неделю работы. Мак-Миллан охал по поводу каждого сломанного карандаша, каждого лишнего листа копирки, каждой затерявшейся резинки: «Она только вчера была вот здесь, на столе, где же она сегодня, Трикси?» Отправляя ее с каким-нибудь поручением, если ехать было не очень уж далеко, он всегда пускался в красноречивые рассуждения о пользе прогулок пешком, особенно при канцелярской работе и «особенно в вашем возрасте, Трикси».
Несмотря на свои чудачества, он был честным человеком. В этом Беатрис смогла убедиться, когда старый скряга на ее глазах отказался от выгодного дела, «чистота» которого вызвала в нем сомнения; после этого она стала прощать ему даже ворчание по поводу слишком длинных карандашных стружек в пепельнице на ее столе. Вообще они ужились сразу. Появляясь в конторе — толстый, с нечесаными седыми космами и обвисшими, как у мопса, щеками, — Мак-Миллан называл ее «my little Trixie» и с отеческим благодушием трепал по щечке, пользуясь привилегией человека, пятнадцать лет назад возившего ее на плечах.