После встречи с Фрэнком прошло уже больше месяца. В тот вечер, когда прошло милосердное оцепенение первой минуты, она прежде всего испытала туманящую рассудок ярость от перенесенного оскорбления; в тот момент она не задумываясь убила бы Фрэнка, окажись он перед ней и будь у нее в руках оружие. Но это схлынуло быстро, и тогда Беатрис поняла самое страшное: за полученную пощечину ей винить некого, потому что пощечина была заслуженной. Оскорбление было нанесено не со стороны, не извне, и это оказалось самым страшным; она сама — дочь Альварадо! — облила себя грязью, растоптав свою честь, свое воспитание, все то, что когда-то давало ей возможность считать себя на полголовы выше всех остальных.
Это сознание своей исключительности, хотя и старательно спрятанное от окружающих, Беатрис привыкла ощущать в себе с самого детства, как нечто совершенно от нее неотделимое, такое же ей свойственное, как ее имя, фамилия или внешность. Все это выражалось для нее короткой формулой: «Я — Альварадо». Она никогда не произносила этого вслух, но довольно часто повторяла мысленно, и этих двух слов всегда оказывалось достаточно, чтобы удержаться от любого поступка, способного в той или иной степени уронить ее достоинство, достоинство урожденной Альварадо.
Чувство собственного превосходства может либо толкать человека на необычные поступки, либо удерживать от обычных. С Беатрис чаще всего происходило последнее; известную поговорку насчет быка и Юпитера она для собственного употребления вывернула наизнанку — «Quod licet bovi…».
Еще в лицее она приучила себя к мысли о том, что ей непозволительно ни сплетничать, ни лгать подругам или профессорам, ни тайком от наставниц надевать модные украшения, выходя на улицу, — все то, что было позволительно для ее подруг, не было позволительным для нее, Беатрис Альварадо. Начинаясь с мелочей, это перешло постепенно и на вещи более серьезные, определив мало-помалу целый стиль поведения, более того — стиль жизни. Бывали, однако, моменты, когда это же самое сознание превосходства вдруг прорывалось обратной своей стороной — ощущением дозволенности того, что не дозволено другим.
То, что произошло в день объяснения с Фрэнком, не имело ни оправдания, ни объяснения ни с какой стороны. Беатрис очутилась перед беспощадным фактом: она, всю жизнь брезгливо сторонившаяся малейшего проявления вульгарности, в трудный момент — в один из тех моментов, когда проверяется истинное, а не показное благородство человека, — повела себя как последняя уличная девка. За это ее ударили по лицу — ее, Альварадо! — и она даже не, могла хотя бы на секунду утешиться сознанием того, что стала жертвой несправедливости! Какая там несправедливость! Теперь она по праву была одной из тех, кто получает пощечины.
Потом она вдруг восприняла случившееся под совершенно иным углом зрения. Однажды ночью, когда Беатрис лежала без сна, ей неожиданно пришло в голову то, что не приходило до сих пор, — положение Фрэнка Хартфилда во всей этой безобразной истории.
Что должен думать теперь Фрэнк о ней, она представляла себе очень хорошо и с этим свыклась. Сама она думала о себе еще хуже. Но что в тот день должен был Фрэнк пережить — это пришло ей в голову только сейчас, и только сейчас ей пришло в голову, что все ее чувства оскорбленной гордости и оскорбленного собственного достоинства мелки и ничего не стоят по сравнению с тем чувством оскорбленной любви, с каким он тогда от нее ушел…
С этого дня мысль о Фрэнке не покидала ее. Во что бы то ни стало ей нужно было рассказать ему о своем раскаянии, убедить его в том, что она вовсе не хотела его обидеть, что все случившееся было с ее стороны просто неприличной истерической выходкой, должна была бы сказать ему все это, будь к такому разговору хоть малейшая возможность. Но возможности уже не было и не могло быть — Беатрис понимала это очень хорошо.
В субботу семнадцатого она с утра отправилась в мотель разбитых сердец», чтобы вытащить Клер куда-нибудь за город. Но у той оказалась гостья.
— Знакомься, Додо, — сказала Клер, — это та самая Астрид, помнишь, я тебе рассказывала…
Пытаясь вспомнить, Беатрис нерешительно протянула руку загорелой, мальчишеского вида блондинке в очках без оправы.
— Очень приятно, — сказала она. — Клер говорила, вы были в Южной Америке? Я вижу, такой загар…
— Уже не тот, — рассмеялась блондинка. — Это уже средиземноморский, из Америки я уехала почти три месяца назад. А сейчас, понимаете, шеф мой опять умотал в Байрес, ненадолго, и я тем временем решила вот навестить свою обожаемую отчизну. Черт его понес именно теперь — еще ненароком пристрелят…
— Кого, простите? — переспросила Беатрис, мало что поняв из французской скороговорки Клариной приятельницы.
— Моего шефа, Маду! Тем более что я собираюсь за него замуж.
— Но вы сказали — он в Буэнос-Айресе? Я не думаю, чтобы там так много стреляли на улицах. — Беатрис улыбнулась. — Это больше в фильмах — пальба, гаучо с большими ножами… Вы ведь были в Аргентине?
— Нет, не получилось, мы последнее время работали в Парагвае.
— Ах так. И что у вас за работа?
— Да я там таскалась с одной экспедицией… Этнографы, изучают индейцев бассейна Ла-Платы.
— В Парагвае уже не Ла-Плата, а Парана, — поправила Беатрис. — Много вы изучили индейцев?
— По правде сказать, — блондинка опять засмеялась, — мофов видели куда больше!
— Мофов? — Беатрис подняла брови. — Что есть моф?