На эту тему она даже едва не поругалась с Пико, в одно из своих посещений затеяв разговор о печати и журналистах. Пико доказывал, что во всем этом нет ничего страшного: пресса есть пресса, и свое дело она делает, хотя и не в белых перчатках. А что вообще можно делать в белых перчатках? Разве что танцевать.
— При чем тут танцы? — с досадой возразила Беатрис. — Что ты говоришь глупости! Ты понимаешь, от всего этого просто тошнит — точно так же, как раньше тошнило от портретов и от «Перон выполняет»… В любой из этих газетенок — куда ни заглянешь! — одно и то же, одно и то же: сколько машин было у депутата такого-то, сколько норковых манто нашли в гардеробе у секретарши субсекретаря такого-то, какие взятки брал министр такой-то… Одна сплошная грязь — страшно себе представить, что думают о нас иностранцы!
— Ничего не думают. — Пико зевнул. — Прости, Дорита, я сегодня плохо спал. Ничего они о нас не думают, у них и у самих точно то же самое — и взятки, и норковые манто, и автомобили. Чтобы удивляться этому, нужно быть такой мимозой, как ты.
— Я не удивляюсь, но мне противно. Одни откровения этого писателя чего стоят! Жил гостем на президентской кинте, а теперь почитай, что пишет…
Пико рассмеялся.
— Чего ты хочешь от человека искусства?
— А вся эта мерзость — кто была чьей любовницей и так далее? Для чего это делается, Пико? Ты вообще читаешь газеты?
— Признаться, мало. С одной клешней как-то непривычно, а сестер просить не хочется — терпеть не могу, когда читают с ошибками. Я больше слушаю радио. — Он щелкнул пальцем по шкале небольшого приемника у изголовья и произнес загробным голосом: — «Иносенсио Натале; партбилет номер тринадцать тысяч тринадцать»! Ты эти передачи слушаешь? В общем, глупо, но иной раз смеешься… Конечно, не так легко — острить каждый день по полчаса. Кстати, говорят, это кто-то из известных комиков, чуть ли не Сандрини. Дорита, ты не понимаешь главного: все это делается не случайно и объясняется не только дурным вкусом редакторов и режиссеров. Конечно, дурной вкус тоже, не спорю. Но основная цель всей этой кампании — окончательно дискредитировать свергнутый режим в глазах народа. Понимаешь? К сожалению, приходится прибегать даже к таким штукам, как альковные сплетни. Что же делать!
— Постой, я чего-то не понимаю, — сказала Беатрис. — Когда готовилась революция, вы все время доказывали, что народ с вами, что весь народ ненавидит перонистов и что вы намерены лишь осуществить то, о чем мечтает народ. А теперь получается, что Перона мало было свергнуть, что теперь еще нужно его дискредитировать. Но вы же кричали, что народ его и так ненавидел?
Пико стал говорить о неоднородности настроений рабочих масс, о психологической инерции, о демагогии в официальной пропаганде последних лет. Беатрис слушала его и не могла избавиться от мысли, что здесь что-то не так, что с революцией вообще произошло что-то странное. Вначале — по крайней мере, так восприняла революцию она сама, будучи еще в Европе, — все это было очень чистым и романтичным. Ей нравился Лонарди — «генерал-рыцарь», накануне восстания посвятивший свою шпагу деве Марии и во время уличных боев в Кордове приказавший выстроить почетный караул для встречи пленных курсантов-парашютистов, которые сложили оружие последними. Все это воскрешало в памяти времена мушкетеров, белых плюмажей и рыцарского обращения с врагом. На пароходе, по пути домой, Беатрис думала иногда, что Аргентина будет теперь какой-то совершенно иной, что «элегантная революция» покончила не только с диктатурой, но и со всем тем темным и грязным, что постепенно накапливается в застоявшемся обществе…
Теперь ей было грустно вспоминать тогдашние свои мысли. Никакого «национального обновления», по-видимому, не получилось, и взбаламученная вода быстро успокоилась, не очистившись и не изменив своего состава. Генерал-рыцарь провалился в роли главы государства, кабинет его разогнали, кое-кого из слишком уж явных ультра пришлось посадить в тюрьму; в Белом салоне дворца правительства вторично состоялась церемония вручения власти — на этот раз президентскую присягу приносил дивизионный генерал дон Педро Эухенио Арамбуру, хмурый коренастый баск с широким лицом крестьянина. Многие из революционных вождей, в том числе генералы Уранга и Бенгоа, были уже в открытой оппозиции и угрожали мятежом.
А народ, который еще недавно требовал свободы и писал на стенах антиперонистические лозунги, этот самый народ приходилось теперь всеми правдами и неправдами убеждать в том, что бежавший диктатор и его окружение были людьми невежественными, развратными и нечистыми на руку, что они вели страну к гибели, что единственное спасение Республики было в перевороте…
Когда Пико выписался из госпиталя и вместе с Люси уехал в имение Ван-Ситтеров под Мендосой, Беатрис осталась совсем одна. Шел декабрь, по ночам было очень душно — раскалившийся за день город не успевал остыть; отвыкнув от жары в Европе, Беатрис быстро уставала от любой работы, испытывала гнетущую апатию.
В своей комнате она почти не бывала, лишь изредка заходила взять что-нибудь необходимое. Днем, оставаясь дома, она проводила время в отцовском кабинете, а для сна выбрала огромную заброшенную спальню, где был очень высокий лепной потолок, весь в паутине, и стояло — почему-то на возвышении в две ступеньки — королевских размеров ложе, которому не хватало лишь балдахина. Электрическая проводка в комнате была сорвана, — видимо, понадобилась когда-то для ремонта в другом месте, но Беатрис доставляло удовольствие по ночам отправляться в спальню со свечой, заслоняя ее от сквозняков. Шандал — медный и уродливый, но несомненно старинный — она купила у старьевщика на улице 25 Мая.