— На вашем месте, лейтенант, — сказал Пико, — я бы не афишировал воспитание, полученное в конюшне…
Через минуту он сидел в машине рядом с Хуаресом.
— Зря, доктор, — сказал тот. — Чего вы этим добились?
— Я ведь юрист, компаньеро. Мое дело — отстаивать соблюдение законов.
Хуарес скептически хмыкнул. Машина тронулась и пошла, подпрыгивая на неровной булыжной мостовой.
— А теперь вам, блюстителю законов, — усмехнулся Хуарес, — придется сидеть вместе с их нарушителем.
— Отчего же не посидеть в хорошей компании.
— А вы учли, что в стране не снято военное положение?
— Я все учел, компаньеро, — сказал Пико, доставая сигареты. — Даже то, что компания будет хорошей…
Перекрытие бункера обрушилось около половины второго — он запомнил время, потому что незадолго перед этим смотрел на часы. Света тогда уже не было, и ему пришлось долго держать перед глазами руку, где на запястье мерцал едва различимый в темноте венчик светящихся цифр, а потом он еще подумал, что времени прошло удивительно мало — ему казалось, что налет длится уже целые сутки. На самом деле прошло всего два с половиной часа.
Общее угрожаемое положение — vor-alarm — было объявлено в городе около одиннадцати вечера. Гудрун уже собиралась уходить — рано утром она должна была ехать в Мюнхен, где какой-то чиновник обещал навести справки относительно ее родителей. Когда медленно взвыли сирены, она побледнела и в ее глазах появилось знакомое затравленное выражение. «Включите радио», — попросила она; сирены продолжали выть мрачно и заунывно, за стеной суетилась квартирная хозяйка, наверное, собирала вещи. Когда нагрелись лампы, они услышали знакомый голос диктора ПВО: «…общем направлении Франкфурт — Регенсбург — Линц — Вена. Внимание, внимание! Сильные соединения вражеских бомбардировщиков, вторгшиеся в западные области рейха…» Он выключил приемник и сказал, что беспокоиться нечего — томми пролетят севернее. Но Гудрун была совсем девчонка, и к тому же — беженка, проделавшая под бомбами весь путь от Вартегау до Баварии; успокоить ее не удалось.
И она оказалась права. То ли проморгала служба воздушного наблюдения, то ли английские рейдеры неожиданно изменили курс, но не прошло и пятнадцати минут — они с Гудрун едва успели дойти до бункера, — как сирены взревели снова. Толпой овладела паника: осенью сорок четвертого года для немецкого горожанина не было более страшного звука, чем этот прерывистый, точно захлебывающийся от ужаса рев. Сигнал «acuta-alarm» давался только в обреченных городах, когда становилось ясно, что именно сюда направляется сегодня смерть, запертая в бомбовых люках «Ланкастеров» или «фортрессов».
Да, около входа в бункер началась в тот вечер настоящая свалка — как у трапа на шлюпочную палубу, когда корабль уже погружается. Страшным был визг и плач детей — их было тут очень много, и грудных, и побольше, и все они кричали так, словно на них уже падал огненный дождь фосфора, — но и этот отчаянный тысячеголосый вопль, и рвущий барабанные перепонки рев сирен — все это словно заглохло, когда он услышал самолеты. Однажды — уже позже, в Америке, — он пытался рассказать кому-то, как это выглядит, но его собеседник вряд ли многое понял. Об этом не расскажешь, это нужно услышать самому, собственными ушами — этот космический, выходящий за пределы всех земных представлений гул восьми или двенадцати тысяч мощных авиационных моторов, работающих в режиме предельной перегрузки, и услышать не со стороны (не так, как недавно слышали его англичане на побережье Ламанша или французы в своих северных департаментах), а именно здесь, в городе, на который с неотвратимостью потопной волны движется сейчас эта несущая смерть армада…
Протискиваясь к входу, толкая перед собой истерически всхлипывающую Гудрун, он еще успел посмотреть на небо. Над изломанной линией крыш в конце Бисмаркштрассе, за шевелящимся частоколом прожекторов, уже бушевал во мраке бесполезный фейерверк заградительного зенитного огня. Они были уже на лестнице, когда за их спиной, гася синие лампочки, встало и разлилось мертвенное, как лунный свет зимней ночью, магниевое сияние первых осветительных бомб.
Электричество погасло около полуночи, к этому времени в бункере уже было трудно дышать от дыма и газов, засосанных сверху вентиляторами. В темноте еще громче заплакали дети, раздались истерические выкрики, требующие запасных фонарей. Кое-где стали зажигаться, тускло мерцая в спертом воздухе, крошечные стеариновые плошки. Руки Гудрун, судорожно вцепившиеся в него, колотило как в лихорадке. Теперь, когда умолкли вентиляторы, можно было различать отдельные звуки в проникавшем снаружи грохоте. Иногда воздушная волна от особенно близкого взрыва с нестерпимым лязгом била в железные крышки аварийных люков, словно разъяренное чудовище бешено ломилось в бункер; иногда казалось, что в промежутке между двумя раскатами грома можно расслышать яростный сверлящий визг новой бомбовой серии, снижающейся прямо им на головы…
Ему казалось, что с начала бомбежки прошло очень много часов. Трудно было представить себе, что там, наверху, могло остаться что-то еще не уничтоженное, но бессмысленное уже уничтожение продолжалось, новые и новые волны «Ланкастеров» проплывали над городом, сбрасывая бомбы на свет пожаров, разнося в прах и щебень пылающие развалины. Потом наступило какое-то отупение. Он сидел, уже ничего не соображая, ему запомнилось только, как дрожали плечи Гудрун, как молилась и что-то выкрикивала женщина неподалеку от них, очевидно сошедшая с ума, как ребенок все заходился слезами и удушливым кашлем. Сам он — это ему тоже запомнилось — не испытывал в тот момент ни страха, ни жалости к человеческому стаду, вместе с ним обреченному на смерть в бетонной могиле. Только одна мысль все время не давала ему покоя: ради этого не стоило приезжать сюда из Берлина, лучше было бы погибнуть там, как погиб отец…