Доктор Альварадо посмотрел на дочь с тревожным изумлением:
— То есть, Дора?
— Ну, ты понимаешь, как будто я стою перед какой-то стеной, а за ней ничего нет. Вообще ничего. Может — быть, это тоже от возраста? Может быть, я настолько не знаю еще жизнь, что просто не могу ничего себе представить? Ведь строить планы на будущее — это значит как-то представлять его себе. А я не представляю. С тобой тоже так было?
— Боюсь, что нет, молодость отличается скорее обилием планов на будущее… Дора, ты меня удивляешь. Такие настроения в семнадцать лет…
Доктор Альварадо помолчал, потом кашлянул.
— Я хотел бы задать тебе не совсем скромный вопрос…
— Да, я слушаю…
— Скажи, ты уверена, что у тебя серьезное чувство к Франклину?
— Конечно! — Румянец залил щеки Беатрис, но она не отвела глаз и кивнула с убежденным видом: — Мы любим друг друга, папа, я ведь говорила тебе… — Она запнулась и продолжала после секундного колебания. — Если хочешь, я дам тебе прочитать его письма…
— Спасибо, дорогая, не надо. Но послушай, как же это получается? Где это видано, чтобы любящая девушка не видела впереди ничего, кроме какой-то стены? Что это за любовь, Дора?
Беатрис молча пожала плечами. Доктор Альварадо встал и прошелся по комнате, похрустывая пальцами, потом снова сел.
— Мне было и приятно, и горько тебя слушать, моя девочка, — сказал он. — С одной стороны, я горжусь тем, что сумел в какой-то степени внушить тебе отвращение ко лжи и непримиримость к отрицательным явлениям действительности: Это делает тебе честь, Дора. Но дело, видишь ли, вот в чем. Подобное мироощущение обязывает человека либо активно бороться за нечто лучшее в крупном масштабе, как это делают политические деятели, мужчины, либо пытаться организовать свою жизнь и жизнь окружающих тебя людей так, чтобы в ней были наиболее полно воплощены твои идеалы. Это путь женщины — жены, матери. Но просто опускать руки, заранее отказываться от всякой борьбы за счастье…
— Я же тебе говорю, папа, — быстро и убежденно заговорила Беатрис, почему-то понизив голос, словно сообщая тайну, — жить на свете очень противно. Просто не хочется видеть все, что творится. И даже думать об этом не хочется! Конечно, ты можешь спросить, как это мы вообще можем еще учиться, и бегать по кино, и танцевать буги, — но это уж так получается, не будешь же сидеть все время с мрачным видом! Но думать сейчас нельзя. Сейчас все стало страшно сложно и страшно противно, ты же сам видишь. Вся жизнь стала какой-то сложной. Конечно, я люблю Фрэнка, и он меня тоже любит, но все равно — в будущем не уверены ни он, ни я. Во-первых, он до сих пор без работы…
— Ты ведь говорила, что он устроился?
— Оказалось, что это шестимесячный контракт! Он уже так работал у «Нортропа» — год работал, и потом его преспокойно выставили. Это абсолютно никакой гарантии, ты понимаешь? Контракт могут возобновить, а могут и не возобновить. Кстати, срок истекает в этом месяце… Это одно. И вообще я теперь вовсе не знаю, смогу ли я получить визу. Говорят, что теперь это станет еще сложнее, даже для вступающих в брак. Ну, и всякие такие мерзкие вещи. Как же ты хочешь, папа, чтобы я смотрела на будущее и радовалась?
— Помилуй, неужели раньше молодые люди вступали в жизнь, видя перед собой одни удовольствия? Каждая эпоха имеет свои трудности, уж поверь мне…
— Ох, папа, я все это знаю, но такого противного времени, как наше, еще не было. Сейчас все по бумажкам, все по талонам! Если бы у меня были деньги и я захотела бы поехать в гости к Фрэнку, ты думаешь, меня пустили бы? Мне пришлось бы полгода ходить в консульство, чтобы мне разрешили увидеться с собственным женихом. Разве это жизнь, папа? Мало того — сейчас у нас уже даже заграничного паспорта не получишь. Двоюродный брат Альбины хотел съездить в Европу, по делам, так его в полиции несколько месяцев водили за нос и свидетельства о политической благонадежности так и не выдали, а без этого свидетельства о паспорте нечего и думать.
— Вот как… — задумчиво протянул доктор Альварадо, снова встав и принимаясь ходить по комнате. — Одним словом, вы дошли до крайней степени отрицания. До той степени, при которой даже уже нет стремления сделать хоть что-то для того, чтобы исправить положение вещей.
— Ты смешной, папа. Что же я должна делать — выйти на улицу и кричать «Долой Перона!»?
— Ты понимаешь мои слова слишком примитивно, Дора.
Беатрис вздохнула и, отвернувшись к спинке кресла, провела пальцем по завиткам резьбы.
— Единственное, что осталось, — упрямо сказала она, — это музыка, и еще стихи. Я вот с большим удовольствием перечитываю Бекера и Эспронседу. Ну и потом дружба — с людьми и с животными. А все остальное… — Она сделала гримаску и снова повернулась к отцу.
— Целая программа, — улыбнулся доктор Альварадо. — Что Ж, дорогая, в семнадцать лет это простительно. Вы странные люди — с одной стороны, вас уже ничем не удивишь, читаете вы совершенно недопустимые по возрасту книги, Фрейда ты, очевидно, прочитала уже год назад, а с другой стороны, какая-то странная инфантильность, какая-то совершенно необъяснимая наивность. Твоя бабка в семнадцать лет была замужней женщиной, хозяйкой эстансии. А ты — разочарованность в жизни, Бекер, дружба с животными. Все это хорошо, но пора ведь и становиться взрослым человеком…
— Папа, ты просто не понимаешь… Вся беда в том, что именно в этом я кажусь себе иногда слишком взрослой. Я не знаю, как это получается. Я и сама хотела бы воспринимать многие вещи гораздо проще, что ли.