— Я сразу это заметил, Беатриче, — сказал Гейм серьезно. — Мне было очень неприятно, поверьте. Это из-за той истории — с каким-то… пролетарием, которого уволил муж Нормы? Да, я помню, вы приняли это так близко к сердцу… Я, наверное, должен был показаться вам отвратительным черствым эгоистом. Кстати, я и есть эгоист, в этом вы не ошиблись.
— Похвальная откровенность, — усмехнулась Беатрис.
— Это не откровенность, Беатриче. Кстати, я вообще довольно скрытен — во мне слишком много плохого, чтобы об этом можно было говорить вслух… Но когда я сознаюсь в своем эгоизме, то это просто потому, что не стыжусь быть эгоистом. Конечно, в моем понимании эгоизм должен быть разумным и ограниченным, как конституционная монархия, и не посягать на чужие права. А насчет того парня — знаете, Беатриче, я просто слишком много видел, поверьте мне. Люди на моих глазах теряли состояния, семьи, родину, так что «трагедия» поденщика, потерявшего работу, меня уже не трогает…
Возразить на эти слова было очень легко, и Беатрис уже собралась это сделать, но ее остановила странная робость, которую она с некоторого времени чувствовала иногда в присутствии Яна. Откуда эта робость — Беатрис и сама не понимала.
Немыслимо было представить себе, чтобы Гейм вдруг заговорил с нею хотя бы просто резким тоном; его всегдашняя и неизменная почтительная предупредительность была совершенно искренней — Беатрис ни на секунду в этом не сомневалась, — и все же Ян Гейм внушал ей странное чувство — не страх, но какую-то робость, готовность сразу отказаться от спора, заранее признать свое поражение. Она могла спорить и с Пико, и с Хилем Зеленые Штаны, и с Жюльеном, и с Фрэнком, наверное, она смогла бы спорить и с Джерри. А спорить с Яном Геймом она не могла.
Он даже не давал себе труда возражать, а просто вдруг улыбался и взглядывал на нее по-своему, ласково и чуть снисходительно, с едва уловимой добродушной насмешкой, и она вдруг понимала, что это просто нелепо: ей, девчонке, пытаться доказать неправоту Яна Сигизмунда Гейма!
Поэтому и сейчас она отказалась от такой попытки. Помолчав немного — они уже подходили к тому месту, где Кастекс упиралась в Окампо и на той стороне улицы темнел мрачной глыбой неосвещенный дом Альварадо, — Ян сказал весело, тронув Беатрис за локоть:
— Не будем вспоминать о том дне, Беатриче. Возможно, я был не прав, и во всяком случае ваша реакция была такой же благородной и чистой, как вы сами. Все хорошо, что хорошо кончается. Что вы думаете делать завтра вечером?
— Не знаю, Ян, — робко ответила Беатрис. — В пять я должна быть в одном доме, меня пригласили…
— Вы, я вижу, становитесь звездой салонов. — Гейм улыбнулся.
— О, это из-за папы. И потом у нас здесь так много старых, знакомых…
Они вышли на Окампо, пересекли ее наискось. Беатрис бросила привычный взгляд на окна — а вдруг кто-нибудь приехал? Но в доме было темно; оба этажа, до крыши заросшие плющом, равнодушно и безжизненно отражали в окнах свет уличных фонарей.
— Ну вот! — Беатрис прислонилась к калитке и, весело улыбаясь, посмотрела на Гейма. Она ждала, чтобы он еще раз спросил относительно завтрашнего вечера: она ведь просто не успела сказать ему, что в доме Олабарриа пробудет часа два, не больше, а потом с удовольствием пошла бы куда-нибудь с ним вместе.
Здесь было совсем темно, потому что свет фонаря не проникал сквозь густую листву платана, раскинутую над воротами и калиткой, и Беатрис не могла рассмотреть выражения лица Гейма, но он молчал.
— Вот я и дома, — сказала она, перестав улыбаться. Она протянула руку вверх, сорвала веточку глицинии и потрогала шершавый и еще горячий от дневного солнца камень воротного столба. Там, наверху, сидело забавное животное — очевидно, лев по замыслу строителей, но вид у него был добродушный, и Беатрис всегда считала его просто собакой. Она представила себе, как эта каменная собака сидит сейчас там в темноте и скалит зубы, посмеиваясь над странным свиданием…
— Спокойной ночи, Ян, — сказала Беатрис, сделав усилие, чтобы голос звучал весело. — Я вас сегодня так задержала…
Он поднес к губам ее руку и, поцеловав, не отпустил, а прижал вдруг ладонью к своей щеке и замер, опустив голову. Совершенно растерявшись, Беатрис слабо шевельнула пальцами и попросила едва слышно:
— Пустите, Ян… Не нужно…
Он обнял ее и прижал к себе — она даже не сопротивлялась теперь, — и они простояли так несколько секунд, может быть минуту.
— Беатриче… — шепнул Гейм.
Она открыла глаза, увидела над собой его лицо и снова быстро зажмурилась, откинув голову. Медленно и осторожно, словно боясь разбудить спящую, он коснулся губами ее щеки.
Беатрис вздрогнула от этого прикосновения, будто и в самом деле была внезапно разбужена. Потом она с неожиданной силой вырвалась из его рук и отшатнулась, прижавшись спиной к решетке. Гейм тотчас же покорно отступил.
Беатрис молча смотрела на него с закушенными губами, то ли ожидая каких-то слов, то ли не находя их в себе. Но он ничего не говорил. Она протянула руку за спину, нашарила запор калитки. Тягуче проскрипели ржавые петли, потом калитка лязгнула и захлопнулась, и каблучки Беатрис застучали по плитам дорожки, все быстрее и быстрее.
Вбежав в темный холл, она заперла за собою дверь и, не включая света, прошла в умывальную. Вода в кране была, как всегда вечером, тепловатой; умывание не успокоило и не освежило. Вытирая лицо, Беатрис отвернулась от зеркала, чтобы не встретиться глазами с собственным отражением. Ей не хотелось ни видеть себя в эту минуту, ни думать о том, что произошло минуту назад; ей хотелось сейчас одного — погрузить лицо в ледяную горную речку, чтобы погас этот позорный огонь на щеках, чтобы онеметь, чтобы ничего не чувствовать… Она снова открыла кран, вывинтив его до отказа, струя била в раковину и брызги летели во все стороны, но вода не становилась холоднее. Беатрис стояла у стены, прижавшись щекой к кафелю, и плакала навзрыд, содрогаясь от страха и отвращения к себе.