В ту ночь он долго не мог заснуть. Ему приходилось слышать о художниках, терявших вдруг вкус к работе, но до сих пор это было выше его понимания. Как можно охладеть к делу своей жизни? Когда ему говорили о таких случаях, он молча пожимал плечами — значит, парень никогда не был настоящим живописцем! Ну а он сам?
Потом ему показалось, что он нашел разгадку. Всякий раз, берясь за кисти, он не мог не вспомнить О работе, выполненной для Руффо; написанная им самим мерзость то и дело снова вставала перед глазами. Это был, очевидно, род психологической травмы. Самое страшное — Жерар это сознавал — заключалось в том, что он, против своей воли, выполнил тот заказ не просто как ремесленник, но вложил в работу частицу своего таланта. Как сказал сейчас этот старик, далеко не всякая грязь отмывается…
После того дня, после разговора в пульперии, Жераром овладела какая-то апатия. Правильной или неправильной была его оценка своих последних работ — она укрепилась еще больше, потому что он полностью принял на свой счет слова о грязных руках.
Очевидно, думал он, в этом и заключается разгадка всех его неудач. С одной стороны, для него не прошла бесследно работа для Руффо, травмировавшая его и в какой-то степени исказившая его восприятие мира; это совершенно естественно — надломленная душа никогда не воспримет окружающее так же, как здоровая. С другой стороны, честный художник может работать лишь в том случае, если его совесть чиста, если он уверен в правоте своей позиции и в своем праве ее занимать. У Жерара не было именно этой уверенности.
Солнце уже садилось. Оно лежало на краю земли тяжелым раскаленным куполом, и в огне зажженного им пожара сгорели, казалось, все краски природы, кроме черной и багрово-алой.
Зловещие их сочетания были нереальными, бредовыми. Вообще нереальным стало теперь почти все. Почти все, за исключением быстро надвигающейся ночи и ландшафта вокруг — ландшафта, в котором осталось только два цвета, только два измерения. Ровный, без деревца и возвышенности, круг в кольце горизонта и расколовшая его трещина дороги. Дороги, идущей в никуда.
Эта пустыня и этот путь без цели были теперь единственной его реальностью. Единственным, что осталось ему в жизни, если только можно назвать этим большим словом то существование, на которое он был теперь обречен.
Как заключенный, окидывающий взглядом стены своей одиночки, Жерар поднял голову и огляделся, щурясь от бьющих в глаза закатных лучей. Да, объемного пространства больше не было, мир стал двухмерной плоскостью. Его мир. А третье измерение — это химера, отныне и во веки веков. Химера, изменчивый мираж, недоступный людям. Человек обречен оставаться на плоскости, ходит ли он по земле или поднимается в воздух…
Снова опустив голову, он продолжал равнодушно жевать, складным ножом доставая из жестянки куски мяса. Когда банка опустела, он выбросил ее, вытер нож о брезентовую обшивку сиденья и ударом о борт сорвал зубчатую крышечку с пивной бутылки. Пиво было отвратительно теплым, но он, переводя дыхание, допил бутылку до конца и швырнул ее вслед за жестянкой. Ужин был окончен.
Потом он выкурил трубку, по-прежнему сидя в машине и барабаня пальцами по ободу руля. Зашло солнце. Плоский круг, в центре которого стоял у обочины пыльный и обшарпанный джип, расширился до бесконечности, края его исчезли из виду, один только западный четко выделялся на фоне уже остывшего неба, продолжающего светиться голубоватым, каким-то отраженным блеском.
Выскочив из джипа, Жерар обошел его и стал рыться в наваленной сзади поклаже. Ящик оказался в самом низу, под палаткой и мешком с консервами. Откинув крышку, он достал один этюд, не глядя швырнул на землю, потом второй, третий, четвертый. Когда ящик опустел, он ногою сгреб выброшенные этюды в кучу, подальше от машины, достал запасную канистру и отвинтил горловину. Забулькал бензин, распространяя острый запах. Когда канистра стала наполовину легче, Жерар аккуратно завинтил ее, отнес в машину и, вытерев руки о штаны, нащупал в кармане спичечную коробку. На секунду он задумался, словно еще не решил окончательно, как поступить, потом пожал плечами и выковырял из коробочки маленькую восковую спичку.
Пламя бухнуло и заплясало в таком свирепом веселье, что он невольно отступил на шаг — не столько от опалившего лицо жара, сколько от внезапного страха перед собственным поступком. Впрочем, это тотчас же прошло. Только продолжали дрожать руки. Пятясь к машине, он не отрывал глаз от бушующего костра и все пытался сунуть в карман спички, не находя кармана. Наконец карман нашелся, и все сразу стало на свои места. Он перекинул ногу через заменяющий дверцу вырез борта, сел на брезентовое сиденье и не глядя, точным движением, нашел торчащий в контактном замке ключ. Костер сзади продолжал пылать, бросая пляшущие алые блики на запыленное ветровое стекло и заставляя шевелиться фантастически длинную, горбатую и изломанную тень машины. Когда джип тронулся, тень побежала перед ним, извиваясь и изламываясь, словно бесноватая…
Спидометр был обычного военного образца — с черным циферблатом, хорошо видными светящимися цифрами и такой же стрелкой. Ее голубоватый колеблющийся язычок лизал сейчас цифру 45. С такой скоростью его давно уже задержали бы на любой из тех дорог, по которым он мотался в такой же точно машине девять лет назад.
Там через каждый километр стояли черные щиты с белой кричащей надписью: «SPEED LIMIT — 30 М.Н.». Впрочем, несмотря на щиты и на контроль военной полиции, вдоль дорог вечно валялись вверх колесами разбитые машины; виновниками столкновений чаще всего бывали негры из американского транспортного корпуса, привыкшие к бешеной гонке на односторонних трассах «Ред болл экспресс»…